— Эх, погодка!.. Поехали!

2

После заседания в Кремле Василин ощутил, как внутри у него, будто опара в деже, поднималось неодолимое и тягостное чувство; оно, казалось, копилось где-то в груди и глухой болью отдавало под лопатку. Усилием отгонял Михаил Антонович возникшее чувство, но в те минуты, когда волевое усилие ослабевало, ему все случившееся представлялось, как в полуреальности: будто извечную, привычную твердь из-под него вышибли ловким, сильным ударом, и он, Василин, оказался на чем-то странно зыбком — не то на какой-то палубе, не то на известных в их округе дурной славой белоглазовских плывунах, где в детстве, забираясь в самую крепь, отстреливал осенних крякв.

В это утро, придя к себе, он окончательно понял, что бередившее его чувство не только не утихло, не сгладилось за эти два дня, а, напротив, в груди с перечной остротой «тянуло» — теперь уже неотступно, без «просветов». Да, этот Васька Кравцов, вахмистр эскадрона, сыграл, выходит, злую шутку... Циркач! Как же, теперь генерал! По двум пунктам — чего там по двум, считай, по всем — подножку подставил: и с пушками и с этим объединением... «Так точно! Наше мнение вернуться к вопросу после завершения государственных испытаний «Катуни»! Наше, ваше!.. Вернуться... Черт бы его побрал! А «нежелательные, негативные явления», о чем упомянул зампред, — это уже, видно, пилюля самого маршала, не иначе. Спелись! А этот телок, Модест Петрович, пальцем не шевельнул, чтобы отстоять соображения, изложенные в той записке. Тьфу! Нафталинная душа, а не конструктор!..»



10 из 353