
Мне трудно представить себе, что в этой ничтожной хибаре мог жить такой значительный человек, как капитан, и я спрашиваю:
– Какой капитан?
Старик не сразу понимает, почему я переспрашиваю. Капитан – это капитан. Он говорит:
– А на пароходах. Он и сейчас на пароходах… Потом он купил себе участок в городе, построился, а я у него эту хату купил. Я тоже хотел после войны купить в городе, но тут, на левом берегу, у меня сестра жила. И жена. Жена жила вот в том размытом доме. Вот в том, что солома торчит.
Дом этот и впрямь размыт совершенно. Остались две стены – ни пола, ни потолка. Потолок обрушился когда-то на пол, и потому на полу кучи глины, соломы, тряпья, консервные банки, бутылки и еще какой-то хлам, который кидают сюда, как в мусорный ящик. Крыша тем не менее местами сохранилась, зависла на уцелевших стропилах. Дом этот угловой, им начинается улочка, и его смертное зияние видят все: и те, кто плывет рекой, и те, кто идет берегом.
– Жена умерла, – говорит старик, – а мне за мой дом надо было в год семьдесят шесть рублей старыми платить. Страховка, аренда земли, налог. Мне это было тяжело, и я полдома продал. За четыре с половиной тысячи. Вот этой стены, – показывает он в сторону печки, – тогда не было. Дверь там была. Вот этот шкаф сюда сквозь ту дверь проносили. А продал племяннице. Дом стеной переделили и все переделили. Сад, огород. А потом и племянница померла, а на ее половину вселилась другая женщина. Дрянь, – говорит он без особого выражения, без сожаления об умерших.
Он слишком стар для сожалений и просто отдыхает. Смотрит на стены, на выкрашенный в красную пожарную краску самодельный шкаф из дикта, в большую и малые дверки которого вставлены два куска зеркала. Кусок побольше и кусок поменьше. Оба куска зеркала давно помутнели, в самой глубине этих кусков густой туман.
– Да… Эта женщина печку поставила. Теперь в доме две печки… – Он задумывается или отдыхает, потом показывает на потолок: – А дом каждый год садится. Раньше он выше был, а все время садится. В кашу эту, в грязь. Как потоп, так и грязь.
