
Курилась легким туманом теплая вода, шумно купались утки на маленьком плесе. От их плеска дробилась и снова собиралась в колеблющуюся полосу лунная дорожка, бор шептал ласково и сердито, и, смутный в серебро луны и тумана, подошел дед к моей лодке, присел на борт в самом носу, вздохнул, переводя дух. Я так и не признал — был ли это хромой мельник, ходивший вот с такой же суковатой палкой, белый от седины и мучной пыли, вечно пьяный и неразговорчивый; или приблудный муж бабки Аксютки из нашего села — настоящий леший, которого и встретить-то можно было лишь в бору — то с мешком сухих шишек, то с корзиной грибов, то с лукошком земляники или ведерком калины; или кто-то другой из деревенских дедов… Для меня они в ту пору были на одно лицо, как, видно, и дедам чужие мальчишки кажутся одноликими. Одно лишь мне странным почудилось — он подошел, не спугнув уток, хотя среди них была пара пугливых и чутких крякв.
Дед бормотал что-то не то мне, не то себе самому, не то бору, воде и камышам, слова текли ровно, как текут они в молитве и заклинании, и странен был едва уловимый смысл их:
