
— Расстрелять Агеева! Куда он смотрит?
А сам вглядывался в ее лицо — другое, неузнаваемое, изменившееся. Ее глаза смотрели на него с превосходством, и, без того большие, они стали еще больше от переполненности светом, от какого-то неограниченного простора в них. Их затопляло помидорное свечение лампочки, под которой Ася сидела, но неистребимая голубизна трогательно оживших глаз проступала даже сквозь него: оно было подделкой, свечением от аккумулятора, а из глаз ее свет вырывался, как дух. И этот свет обрисовал вдруг все, на что раньше не хватало внимания: тонкие ноздри маленького носа, выточенные ушки, еще не знавшие сережек, поэтому казавшиеся беззащитно детскими в своей оголенности — двух-трех заколок хватило на мальчишески короткие волосы. На ее бесцветных, будто бы вылинявших щеках впервые улеглись пятнышки румянца. Ну это уж от лампочки, конечно...
— А если и я тебя люблю?
Он опять встал и протянул к ней руки.
— Не прикидывайся.
— Я всегда молчал, Ася, потому что... лучше молчать. Отвоюемся, тогда и будем любить, рожать детей...
— У тебя есть сын.
— Так поэтому...
— Поэтому я тебе, может, завидую! — перебила Ася.
Он медленно и осторожно вздохнул, садясь.
— Кошмар, какие у тебя глазищи! Цыганские, я думаю, по величине. Я уж не помню, правда...
— А что, ты помнишь из цыганской жизни? — спросила она.
— Разве как колеса скрипят. У каждой телеги — свой голос. В общем, цыганский хор на дороге.
— Мне одна цыганка гадала: «Дай руку, красавица».
— Не ошиблась.
— Напророчила, что счастливая буду.
— Тоже не соврала. Жива, любима! Чего тебе еще?
— Ты даже не спрашиваешь, что я услышала... И от кого. Почему ты не спрашиваешь?
