Мешанина лиц — уставших, смущенных, страдающих, любопытных, опустошенных, нагловатых и даже надменных. Но как серые одежды красили этот поток в однообразный заунывный цвет, так всеобщая участь пленников придавала этому потоку печальный колорит обреченности, покорности, утраты прежнего воинственного легкомыслия жизненных гуляк и смертельных проказников.

Покрытие на гигантском шоссе было необычным: ничего традиционно асфальтового, бетонно-булыжного или гравийного. Трещинноватый монолит. Трещины мизерные. Через них запросто перешагивали мелкие птицы, такие, как малиновки или мухоловки.

Тогда, в первые часы продвижения, я все еще пытался выяснить, с какой стати среди идущих очутился я, Викентий Мценский, человек, до недавнего времени «стационарный», оседлый, преподававший детям историю — предмет, внешне малоподвижный, как бы с окаменевшей, отжившей структурой? И, поразмыслив, отвечал себе так: старик, не суетись, не твоего ума дело. И утешал себя следующим образом: задаешь вопросы — значит, живешь, а не просто переставляешь ноги. А преподавать ли тебе в дальнейшем историю или производить на шоссе дорожные работы — не имеет значения. Сложней с вопросом: как теперь жить, по каким установкам, ибо жить по-прежнему было нельзя да и не имело смысла. Тем более что история не предмет, она закон памяти, божий закон.

Но бог с ней, с историей. Вернемся на дорогу. Освоился я ка ней довольно скоро. Притерпелся, перестал суетиться. Сосредоточился на неизбежном, то есть — на движении. Приобщился к потоку. Но вот что замечательно: абсолютного покоя не обрел. А ведь запредельный покой не только подразумевался, его обещали даже медики. Мешали неизжитые привычки, пристрастия, почвенная отформованность духа. Например, я еще долго озирался, привыкая к незнакомому ландшафту, ища в расстилавшемся пейзаже узнаваемые контуры. И ежели обнаруживал в чем-то сходство с пережитым ранее — потихонечку ликовал, пряча улыбку в кулаке.



5 из 223