
С тех пор, как в Вешках плавучий кран, стреляя тракторным дымом, снял с маленькой самоходки на воду нашу шлюпку, над нами много дней было неподвижное небо. Утром на этом небе появлялись неподвижные облака – их конденсировало утреннее солнце, и оно же к полудню их растворяло. Это небо мы увидели, как только отплыли от курортных, выкрашенных в любимые синие мундирные казачьи тона Вешек.
Песок на берегах был то серый, глухо, как гранит, то матовый, то глиняно-желтый, а то, как на севере под соснами, – красный. Даже дно тут было не такое, как на нижнем Дону – дно мелких рек с неравномерным течением: то ямка, то бугорок. Высокие глины на берегах напоминали гранитные стены – та же розовость и солнечная искра. А меловые горы – стены с контрфорсами. Дождевая вода прорезала на твердых склонах мелкие овражки – выступы между этими овражками и казались контрфорсами.
В безветренные дни в воздухе накапливались атомы солнца, жары. Ночью нам не давали заснуть голодающие комары. Утром будили крики коршунов. Коршуны – соловьи верхнего Дона. Никогда бы не подумал, что они кричат так нежно и переливчато.
Посмотришь в небо: летают, планируют, набирают такую высоту, что атаковать кого-либо с такой высоты было бы бесполезно – пока долетишь до земли!
И цвет неподвижного неба, и цвет меловых гор мне казался древним, непотрясенным. И белая, молочная у известкового берега вода. И трава, растущая на меловой пыли…
