
На соседней койке вдруг заворочался Толя Дроздов, потом властно сказал кому-то:
— Прекрати стежки-дорожки!
В углу мурлыканье прекратилось. Дроздов — негромко:
— Спишь, Алеша?
— Нет.
— Я тоже. — Он приподнялся на локте; ворот нижней рубахи открывал сильную ключицу. — Понимаешь, Алеша, странно все, — проговорил Дроздов вполголоса. — Прошел войну, остался жив, вот теперь в училище… А Леши Соловьева нет. И знаешь, странно, глупо погиб. Сидели в хате, тепло, дымище, за окном снег вот так падает… За Вислой уже. Километра два от передовой. Леша сидел около стола, писал письма и тихо напевал. Он всегда пел: «Позарастали стежки-дорожки…» А я, знаешь, слушал. И грустно мне было от этих слов, черт его знает! «Позарастали мохом, травою, где мы гуляли, милый, с тобою…» И, видно, лицо у меня нахмурилось, что ли. А Леша увидел, подмигнул мне и спрашивает: «Ты чего?» И знаешь, встал и начал языком конверт заклеивать. И вдруг — дзынь! — две дырочки в стекле. А Леша медленно валится на лавку. Я даже сразу не понял… Понимаешь? Эти стежки-дорожки!.. Никогда я этого не забуду, никогда!..
Под большим телом Дроздова заскрипели пружины, он лег, положив руки под голову, глядя в темноту. Долго молчали.
— Я помню Лешу, — тихо сказал Алексей.
И внезапно все то, что было прожито, пережито и пройдено, обрушилось на него, как ожигающая волна, и все прошлое показалось таким неизмеримо великим, таким огромно-суровым, беспощадным, что чудовищно странным представилось: прошел все это, десятью смертями обойденный… И тут же с замиранием почему-то подумал о той жизни, до войны, — о Петергофском парке, о горячем песке пляжей на заливе, о прозрачной синеве ленинградских белых ночей, о Неве с дрожащими огоньками далеких кораблей — «Адмирала Крузенштерна» и «Товарища», — о том, что было когда-то.
Утром взвод был выстроен. Холодное зимнее солнце наполняло батарею белым снежным светом.
