
Но сказать, что моя семья была радикально иной культурной ориентации, чем многие рядом, было бы преувеличением. Естественно рабское поклонение перед классикой, мама обожала Пушкина и плохих советских поэтов типа Николая Доризо; ходила, по крайней мере, на два абонемента в филармонию, таскала и меня, но все торжественное с самых первых лет вызывало во мне если не ненависть, то протест. О живописи, за исключением хрестоматийного Эрмитажа-Русского музея, помню разве что спор между моей бабушкой со стороны матери и моим отцом. Спор шел об американском авангардизме, буклет с выставки которого отец привез из Москвы. Бабушка доказывала, что земля круглая, то есть всю эту мазню могут нацарапать и дети, значит, это не искусство. Папа, тещу не любивший, спорил, хотя сам, подозреваю, был такого же мнения. Но при этом повторял что-то вроде слов Ленина о Маяковском – я, мол, недостаточно компетентен, чтобы судить о том, что не понимаю. Ерунда, культура для того и существует, чтобы с помощью выбора, иногда называемого вкусом, доказывать себе и другим свое превосходство. Но вся эта история с культурным переломом, возникшим после фестиваля молодежи и студентов, когда советский соцреализм надломился от соприкосновения с модернизмом, прошла, как весенняя гроза, мимо моих родителей стороной. То есть ничего такого особого в отличие от окружающих не было.
Я помню, как мама ударила меня по лицу, когда я прибежал из школы с радостным воплем: «Мама, Хрущева сняли!» Она, видно, очень испугалась моих неосторожных слов, но я лишь повторил то, что услышал от своих одноклассников, а они, в свою очередь, транслировали услышанное от своих родителей.
