
Так они и распрощались с Лидкомбом. А как только отец, получив должность в семейной фирме, перевез семью поближе к Лондону, в их дом уже были готовы вселиться другие люди, дядюшка с тетушкой и выводком детей, которых Олбан вроде бы должен был знать, но совсем не помнил.
У него было такое чувство, будто его предали, отправили в ссылку, выбросили за ненадобностью. После Лидкомба Ричмонд казался чужим, суетным и шумным. Дом, очевидно, был по площади таким же, как прежний, но тянулся вверх и отличался регулярной планировкой: никаких причудливых коридоров, промежуточных площадок, кривых непредсказуемых лестниц и асимметричных комнат. Чувствовалась в этом доме какая-то напряженность, зажатость, будто бы он вечно стоял по стойке «смирно», не вправе расслабиться. Сад считался огромным, но это была полная чушь: исходив этот клочок земли вдоль и поперек, Олбан определил его размеры в половину одного только лидкомбского огорода, обнесенного стеной. Отца он почти не видел — тот сутками пропадал на работе.
Олбана возили в Лондон — в кино и на концерты, и это было хоть какой-то компенсацией, но далеко не полной. В школе, после двух-трех недель определенных трудностей, он вполне освоился. Разве что пришлось немного изменить свой говор, хотя он и не был никогда таким уж западным, и подраться с одним мальчишкой, который оказался старше и здоровее, но зато медлительнее. После драки они пожали друг другу руки, что ему показалось нелепым — было в этом какое-то притворство. Ему нравилось учиться, нравилось водить дружбу с ребятами, слоняться с ними по улицам и паркам Ричмонда, нравилось ездить в Лондон (особенно вдвоем с отцом), но Лидкомб — это осознание словно ударило его среди ночи — вспоминался ему чаще, чем покойная мать.
