
Татьяна Федоровна с серьезным лицом посмотрела на княгиню.
— Да, я тоже слышал, — сказал доктор. — Это объяснить, конечно, нельзя, но у Флоренского совершенно точно вычислено, математически.
— Какая-то радость есть в этой кончине, — блестя глазами, сказала Татьяна Федоровна. — И очень важно, что именно на Пасху, так и должно быть… Рожден в Рождество, а умер на Пасху… И гроб этот, как будто он сам несся, а не его несли. У меня такое впечатление, что гроб несся по воздуху, а за ним, как за вождем, бежала, именно бежала, толпа… — И в глазах ее явился уж совсем нездоровый блеск, какой бывает у деревенских кликуш.
— Надо теперь создать общество, — сказал Борис Федорович. — Однако важно, чтобы это было общество не только музыкантов и даже по возможности не музыкантов… И уж во всяком случае, не тех, кто при жизни гения кричали «Распни его!». Кстати, я слышал, Рахманинов собирался исполнять Александра Николаевича… Концерты как бы в память…
— Какое кощунство, — вскричал доктор и покраснел, — да и способен ли он… Этот Сальери… Пуччини…
— Господа, — негромко сказал Леонтий Михайлович, — но ведь всякая смерть примиряет, особенно смерть гения…
— Вы прагматик, — сказал доктор и сердито глянул на Леонтия Михайловича, — те, кто захочет идти за Скрябиным дальше, не останавливаясь перед его могилой, должны помнить, что на первом плане была его великая идея, его мистика… А она непримирима и чужда прагматизму… Впрочем, по одному из пунктов я с вами, как с прагматиком, все же хочу поговорить.
Доктор взял Леонтия Михайловича об руку и они вышли в соседний кабинет.
— Я согласен с доктором, — сказал Подгаецкий, — Александр Николаевич был сначала великий учитель человечества, а потом уже музыкант.
