
— Другим тоже выходить, вот Марье Поликарповне, например, — возразил Илья Ильич. — Вам должно бы быть стыдно, вы же мальчишка и суете рукавами женщине в нос.
Премьер Борзых удивился, очень он удивился, так удивился, что даже не сказал ни слова, только посмотрел на Илью Ильича таким изумленным взглядом — сверху вниз, — будто какая-то муха, ползавшая по его рукаву, вдруг произнесла цитату из Гегеля.
— Может, вам позволено сшибать людей в кулисах, — сказал Илья Ильич, близкий к истерике, — но люди все равны; здесь есть очередь, это в конце концов возмутительно и… и…
Но очередь молчала, а буфетчица взяла у премьера рубль, не замечая отчаянно протянутой руки Ильи Ильича. Премьер получил виноградный сок, бутерброд, не взял сдачи и ушел, забыв об Илье Ильиче.
Все, кто стоял в очереди, продолжали молчать. Илья Ильич по этому молчанию понял, что его выходка не поддержана, но скорее осуждена. Если до сих пор никто об этом не заикался, может, так нужно, так должно и естественно? А тот, кто заикается, прикасается к тому, к чему не следует, так же нелеп, как если бы публично развесил по стульям исподнее.
Получив кружку пива, он с горя затиснулся в самый темный угол. Там за колченогим столиком допивал черный кофе такой же старый, как он, неудачник — гобоист Паша Платонов из оркестра.
Илью Ильича уже не мучила жажда, ему не хотелось пива — ему захотелось поскорее умереть. Жизнь показалась ему совершенно безразличной. Он почувствовал, как, наконец, от нее устал.
— Валторна в третьем акте такую киксу дала, — сказал Платонов, с омерзением сплевывая попавшую в рот гущу. — Шеф аж закачался. Слышал?
— Нет, — сказал Илья Ильич.
— Да что ты, я думал, на улице было слышно! Этот тунеядец Чертков. Шеф его шуганет, готов пари держать… Плюнь, не переживай. И какого лешего ты с ним, сопляком, беседовал? Пущай! Они — премьеры. Они живут в высоких сферах искусства, и указанное искусство зависит от их левой ноги, так до того ли им, чтобы толкаться в очередях, сам посуди.
