
Все отступило. Само отлилось в сквозящий только утратой кладбищенский керамический медальон. Фотографии сохранились в их доме, хоть никто не хранит. Скорее, уж прячутся от них поодиночке мать и сын.
Роднят страхи — и тот, тянущий на дно в прошлое.
Она презирает свои отражения, но делает это как бы напоказ, и с показным же равнодушием соглашается узнавать себя прежнюю, будто в поблекших снимках со временем вышло наружу что-то малопривлекательное. Для него это все, чего больше не существует. Но и что-то, чего не хочет касаться. Семья, в которой родился. Вот и вся история ее пребывания на земле, такой бы досталась и его детям… Только он терпеть не может рассказов своей матери, помнящей, каким был ее сын, когда она его растила… Когда не умел ходить, говорить, усаживался на горшок по ее, а не своему желанию… И больше ничего не помнить. Любить как будто именно калеку. Кажется, такой устраивал бы ее больше. Поэтому он чувствует что-то калечащее в материнской любви… Любовь к женщине, давшей ему жизнь, вся была обидой — и ожиданием прощения. Поэтому он сам так и не научился прощать? Только сердце выросло, тяжелое — сочное кровью яблоко, плод всех познаний. Он чувствует, что время его калечит, продлевая прошлое, — есть в этом что-то механическое, бездушное, поэтому и он такой бездушный.
Когда вспоминал, какой она была, его мать, оживал один и тот же эпизод. В своей немоте он прокручивался на его глазах много лет… На кухне горит газовая конфорка. Копить, запасать не умея или не желая, когда оказывалось, что в доме не осталось спичек, мама прикуривала от нее же, рискуя опалить челку. Но только вспыхнув от последней спички, спасительная голубая звездочка не могла погаснуть, оставалась гореть и гореть: одалживала огонек, а зимой, бывало, тепло. Конфорка работала с ровным застывшим гулом, будто вечный двигатель.
