
«Спокойно», — сказал я себе и весь превратился в слух.
— Значит, так, — говорил Лодыгин (голос был, точно, его), — главное, чемоданы. И всех расставь по местам. Чтобы ни один у меня…
Дальше я не расслышал. Ноги сами несли вперед, и что-то больно давило в спину. Я догадался, что. Взгляд, тяжелый и липкий, словно глина или змея.
В воздухе запахло больницей.
«Не оглядывайся. Ты прохожий, терпи.»
Я чувствовал, обернешься — застынешь верстой коломенской и останешься таким на всю жизнь.
За углом я выдохнул страх и глотнул осеннего воздуха. Небо было в солнечных зайчиках и в вертких городских воробьях. Но почему-то перед моими глазами плавали раздутые чемоданы. Как утопленники, как накачанные газом баллоны, как гигантские городские мухи. И шептали мне лодыгинским голосом: «Теперь ты наш, теперь от нас не уйдешь».
8
Я смотрел на Женькины занавески и ждал, когда он откликнется. Мелкие камешки нетерпения перекатывались у меня под кожей, не давая спокойно жить. Изнутри кололо и жгло, как будто я проглотил горячий пирог с ежами. Надо было срочно поделиться новостью с другом.
Я еще раз свистнул в окошко условным свистом. Женька не отвечал. Легонько дернулась занавеска — видно, от сквозняка, — и из щели выглянул тяжелый угол комода.
Со скрипкой он там, что ли, своей обнимается? Я нервничал, новость жгла. Я пошарил вокруг глазами, высматривая, чем бы бросить в окно, но ничего подходящего не нашел. Придется тратить драгоценный мелок. Я прицелился и запустил им в стекло.
Мелок влетел точно в форточку, в прореху между тюлевых занавесок. Я свистнул на всякий случай еще, чтобы не подумали на уличных хулиганов.
Занавеска взмахнула крыльями, я вытянул по-жирафьи шею. Хитро, как преступник преступнику, мне подмигнул комод. Потом он пропал из виду, потому что на его месте вдруг возникла Суламифь Соломоновна, мама Женьки. И жалкими высохшими тенями, будто уменьшенные с помощью волшебного порошка, маячили между пальмами на обоях Женька и его скрипка.
