
— Не плачьте, рабби, — сказал Бедный Ротшильд. — Отец мечтал о смерти.
— Что ты говоришь, что ты говоришь?.. — залопотал тот. — Кто же, Ицик, мечтает о смерти?
— Тот, кому надоело жить. — Бедный Ротшильд замолчал, стал кусать губы и, сглотнув саднящую, стеснявшую дыхание горечь, выдавил: — Тот, кто наверняка знает, что это — единственная мечта, которая обязательно сбудется. И неважно — когда…
На кладбище терпко пахло похоронной хвоей. Над застывшими надгробными плитами роем летали бесшабашные, одуревшие от июньского солнца шмели, и их непрерывное жужжанье примешивалось к поминальной молитве, которую, заикаясь от сострадания и жалости, нараспев читал рабби Гилель.
— Аминь! — после каждого посмертного благословения повторяли завсегдатаи бани.
Внизу, под косогором, по-крестьянски степенно текла река-кормилица, из которой Авигдор сорок с лишним лет черпал воду, и ее тихое прощальное плескание сливалось с шорохом глины, осыпавшейся в отверстую яму. С мохнатой сосны на свежий холмик смотрела остроглазая ворона, давно привыкшая к молитвам и слезам. Залман Амстердамский замахнулся на нее своей тростью с костяным набалдашником, но ворона на ветке только недовольно каркнула и впилась в аптекаря своим таинственным, не предвещавшим ничего хорошего взглядом.
Лето и впрямь ничего хорошего не предвещало. В Литве обосновалась чужая армия, части которой расположились в уютных перелесках и рощах вокруг местечка. Касса на железнодорожной станции стала продавать билеты только на местные поезда — в Каунас или Шяуляй, почта перестала отсылать письма в Париж и Лондон, а корреспонденцию принимала лишь в Ригу и Минск, в Ленинград и Москву. Президент Литвы, у которого знатный гость, барон Ротшильд, якобы собирался купить местечко со всеми живущими в нем евреями, решил, видно, не дожидаться выгодного предложения банкира и, бросив все свои владения, бежал за границу.
