И я знаю, что божий дух есть брат моего, И что все мужчины, когда бы они ни родились, тоже мои                             братья, и женщины — мои сестры и любовницы, И что основа всего сущего — любовь…

Оскар читал эти строки так, будто сам верил в то, что хотел сказать автор. Варшава пала, но чувствовалась какая-то сила в этих стихах. Я откинулся на спинку стула, в тот момент я четко осознал, как легко скрыть даже самые глубокие раны, и почувствовал гордость за проделанную мной работу.

* * *

Два дня спустя, поднявшись по лестнице в квартиру Оскара, я увидел собравшуюся там толпу людей. Беженец лежал на полу в своей мягкой пижаме: лицо его было багровым, в уголках посиневших губ виднелись следы пены. Вокруг него суетились двое пожарных с кислородной маской. Окна были распахнуты, в комнате нечем было дышать.

Полицейский спросил мое имя, но я не смог ответить.

— Нет, о нет! — бормотал я.

Как бы ни было тяжело, я вынужден был свыкнуться с тем, что это произошло. Оскар лишил себя жизни: отравился газом. А я ведь даже не подумал о газовой плите на кухне.

«И все-таки почему? — спрашивал я себя. — Почему он сделал это?» Возможно, больше всего на его решение повлияла судьба Польши, хотя единственным объяснением могла служить нацарапанная Оскаром записка о том, что ему плохо, а все свое имущество он оставляет Мартину Гольдбергу. Мартин Гольдберг — это я.

Всю последующую неделю я проболел, у меня не было ни малейшего желания вступать в права наследования или заниматься расследованием, но я считал своим долгом просмотреть вещи Оскара прежде, чем они будут изъяты судом. Я провел утро, сидя в глубоком кресле Оскара, пытаясь разобраться в его корреспонденции. В верхнем ящике комода я нашел тонкую стопку писем от его жены и письмо от тещи, отправленное авиапочтой совсем недавно, судя по штампу.



13 из 14