
Стоял знойный влажный июль, и жара никак не способствовала работе.
* * *Я повстречал Оскара в конце июня, а уже семнадцатого июля мы прекратили наши занятия. Виной тому явилась эта «невозмошная» лекция. Каждый день он корпел над ней, как одержимый, все больше поддаваясь отчаянию. В сотый раз переписав вступительные страницы, он в ярости швырнул ручку в стену с криками, что больше не может писать на этом мерзком языке. Он ругал немецкий на чем свет стоит. Оскар кипел от ненависти к этой проклятой стране и ее проклятому народу. После этого все пошло под откос. Прекратив попытки написать лекцию, он совсем забросил английский. Казалось, он даже забыл то, что уже знал. Его язык опять был скован, а в речи вновь со всей очевидностью слышался акцент. Все то немногое, что он хотел сказать, выходило на ломанном, корявом английском. Лишь изредка я слышал, как он бормочет что-то себе под нос на немецком. Я даже думаю, что он делал это бессознательно. На этом наше формальное сотрудничество закончилось, но все же я забегал к нему почти каждый день. Он часами сидел неподвижно в своем огромном кресле с зелёной бархатной обивкой, в котором можно было свариться, и сквозь высокие окна смотрел на бесцветное небо над Восемьдесят пятой стрит. На его глаза наворачивались слезы.
Как-то однажды он сказал мне:
— Если я эту лекцью не подготовлять, я руки на себя налошу.
— Давайте начнем, Оскар, — предложил я, — диктуйте, а я буду писать. Важны сами мысли, а не орфография.
