
— Папа, папа!.. И ты будешь тут лежать, папочка?.. Папа…
Она не могла поплакать, как следует. Было очень холодно. И потом она все время жалела меня. Наклонялась над ямой и спрашивала:
— Сынуля, а может, уже хватит?
И тут же выдирала лопату у Федора. У того накануне был приступ язвы. Федор стоял понурый. Наверно, стыдился, что он, бывшее начальство, сейчас такой никчемный.
Брат Берты, Иосиф, сидел рядом на корточках, с головой завернувшись в шубу своего отца. Он только месяц как выбрался из ленинградской блокады. Больше никого не было.
— Папа, — повторяла Берта. — И ты будешь тут лежать? Какое ужасное кладбище. Ты будешь лежать на таком морозе? Папа-папочка… — Она уже рыдала громче, словно ей удалось сосредоточиться. — Папа!.. Отдельно от всех?!. Отдельно от всех наших?!
И снова глядела в яму и не то уговаривала меня, не то спрашивала:
— Валерик, а, может быть, уже глубоко? Ты не отморозишься? Маленький мой, любимый сынуля! Тебе одному все достается.
— Федор, брось лопату! — кричала дядьке. — Не хватало еще Валерочке тебя закапывать!
А Иосиф сидел, не подымая головы. Он еле сюда доплелся. Тощий, несчастный, никому не нужный виолончелист-раззява. Берта мне по секрету рассказала, что он даже салазок не смог раздобыть, чтобы схоронить жену. Оставил ее в пустой комнате, а сам перебрался через площадку к скрипачу, такому же рохле. Там их двоих отыскал завхоз оркестра.
…Потом, когда старики, согревшись, опускали гроб на веревках, я отшвырнул лом, прижался к Берте и разревелся. Я рыдал, а внутри меня крутилось, как на патефонной пластинке:
