Спустя полчаса мы были на вершине.

– Что за блядская погода, – бурчал Бандурко. – Скоро станет совсем темно.

И тут лес начал редеть. Мы перестали спотыкаться о пни и поваленные ветром деревья. Исчезли поляны ежевики, снег здесь лежал большими гладкими пятнами, и только кусты можжевельника торчали тут и там и выглядели так, словно поджидали, когда мы к ним присоединимся. А потом черное и серое полностью пропали. Мы вступили в белизну, может, и не наичистейшую, но липкую и материальную. Склон плавно шел под уклон, а мы брели и брели в какой-то взвеси, в сахарной вате, в ледяной паровой бане.

Когда мне было десять лет, паровозы были еще черные, и только их массивные колеса с широкими спицами были выкрашены в ярко-красный цвет. Мы жили недалеко от железной дорога. Когда проходили тяжелые грузовые составы, наш дом дрожал, а с потолка мелкой, тонкой, как мука, белой пылью осыпалась известка. Но грохот был не очень сильный, потому что от дороги нас отделял березовый лесок. И если мне хотелось посмотреть на поезд, надо было идти на прогулку, лучше всего на станцию – два усыпанных желто-коричневым гравием перрона и зеленое деревянное зданьице. Коричневатость гравия, зелень масляной краски, черный и красный цвета паровозов, хотя некоторые из них были вовсе не черные, а темно-оливковые.

На этой станции, последней в череде носящих название Варшава такая, сякая или эдакая, останавливались только пассажирские поезда. Вот их паровозы и были темно-оливковыми, а у товарных и скорых – черными. Надо было встать в конце перрона, подойти к самому краю и ждать, когда из-под покрытого смазкой брюха паровоза выползет большущий клуб пара. В нем я исчезал весь. Я чувствовал на лице теплое, даже чуточку какое-то меховое прикосновение.



6 из 263