
Мне до слёз было жалко всех этих птиц, обезьян. Жену проклинал, но, любя до смерти, грузил вонючие клетки, вёз вороха шкур в баулах – целые селения шимпов. Совсем извёлся на такой работе. Всю дорогу чудились мне преступные толпы, марширующие по проспектам в моих куртках. А за ними – духи голых обезьян, – то стенающие, то передразнивающие тех, кто щеголял в их шкурах…
Хорошо – на семнадцатый раз у меня на таможне всю партию отобрали.
По всему – соседушки сокольнические стуканули начальничкам. А закупался я на всю прибыль, как фраер: не припас на чёрный день почти ничегошеньки.
Говорит мне таможня:
– Попал ты, парень: кожа приматов хуже наркоты.
Так и вышло, по сказанному: на деньги большие попал – откуп, долги.
Ужас меня объял, скушал, жизнь совсем обрыдла.
Жена мне говорит тогда:
– Ты бы ушёл пожить ещё куда-нибудь, а то и меня с тобой прищучат.
А я тогда в последний заезд подхватил в Чаде дизентерию: хлебнул в аэропорту, в сортире, две горсти воды из-под крана – не стерпел, жарко там очень.
Не пожалела:
– Иди, – говорит, – подобру-поздорову.
Я и пошёл: в Зюзино ночевать к приятелю – в аспирантскую нашу общагу. Еле дошёл – то и дело прятался по кустам с нуждой неотложной.
В Зюзьке месяц промаячил орлом над толчком, как джин дизентерийный, чуть не помер: а подайся я в больницу – сразу бы засветился. Так бы и кончил: в дерьме и в крови, как в кино, по уши.
Однако, пока болел – отстрелил кредиторов моих кто-то.
Жёнка ж меня обратно пустить – ни в какую. Отвыкла, видать, пока прятался.
Ну, думаю, ладно: разбогатею – сама прибежишь.
Устал я тогда очень. Исхудал – одни мозги да душа остались.
К тому ж, до смерти устал от страха трястись: достали – жена, покойные кредиторы. Дай, думаю, тайм-аут возьму – расслаблюсь, пораскину, как дальше быть, может, что и надумаю с толком.
