
— И ваше.
— И что же это было, ты помнишь?
— Я-то помню… — с грустью ответила я.
А он забыл?
Все остальные участники тоже, я полагаю, давно забыли этот маленький эпизод далекой привольной домтворческой жизни. Слишком много водки выпито с тех пор, слишком много переменено стран и обычаев, слишком много желаний осуществилось — так или иначе. Да ведь и не знали они про ту горькую мольбу о покое, которая таким болезненным диссонансом прозвучала для меня посреди пошловатой интеллигентской посиделки и от которой весь тот вечер подернулся в моей памяти неким флером высокого трагизма писательской судьбы.
Нечто похожее на прежнюю некрасовскую усмешку шевельнулось под усами на уже запятнанном близкой смертью лице.
— А вот и я помню. Вспомнил теперь.
— Ну, скажите?
— Нет, ты первая скажи.
— Да вы скажите мне сначала, осуществилось ли оно.
Некрасов посмотрел на меня с некоторым недоумением:
— Ведь ты сама не хуже меня знаешь.
— Могу, конечно, догадаться, но…
— Да ты что? Совсем маразм одолел?
Теперь наступила моя очередь недоумевать.
— Вы тогда просили у Бога покоя… — пробормотала я. — Как знать, а может здесь, в Париже…
— Покоя?! — Некрасов даже поперхнулся. — Какая девичья нетронутость души! — (Мне к этому времени было под пятьдесят.) — Нет, это надо отметить. — И он отпил чуть-чуть из моей кружки. — Да я просил Бога позволить мне хоть разок тебя… и задавался вопросом, кому из ребят ты достанешься в ту ночь!
Меня облило жаром. Я вспомнила смутные слухи, ходившие о Некрасове по этой части. И мне стало нестерпимо неловко и за него, за его старческое предсмертное обнажение, и за себя, за свою «девичью нетронутость души», и за высокий писательский трагизм, который я столько лет носила в памяти. И чтобы поскорей замять эту неловкость, я воскликнула с возмущением:
— Еще чего, кому достанусь! Никому я не досталась!
