
Случалось, запихивали.
А тут старшая группа взбунтовалась: близкий отъезд почувствовала.
Двадцать три человека, девочки тоже. А когда в говновозку засадили, да не одного зачинщика, а сразу нескольких, те и крикнули Мешкову сгоряча: “Подожди, сука-Язва, до Москвы дочешем, а там все про тебя пропишем!” Сами не понимали, как опасно для него прозвучала та угроза.
Поперву он только разозлился, кулаком грохнул по бочке: “Кто сказал?!”
Кто, кто? Дед Пихто! Снаружи-то не видать. А мы еще вокруг стоим, ржем, как ненормальные. На бочку, на него смотрим – и ржем. И тоже про себя думаем: “Подожди ты, Язва, до Москвы… Мы тебе все припомним! И работу в поле, и бегство от фронта, и все остальное!”
Он как услышал. Оглядел нас – глаза белые, как у покойника, в них приговор нам, хоть не догадались мы тогда, что он задумал.
А как наступил день возвращения, ровно через месяц после пришедшего
“вызова”, довезли нас до станции да стали сажать по вагонам, откуда-то районный прокурор взялся и начал по спискам проверять. И всех, кто бузил, в отдельный вагон посадили. Туда же агронома, он же немец, он же к тому же Рыбаков, о котором речь впереди. Он промолчал, знал, наверное, что с ним никто разговаривать не будет.
Что повелят, то и сделает.
А теть-Дунь, сторожиха наша, – ее беспаспортной держали при интернате, но без зарплаты, – и говорит, когда мы у вагона столпились… Негромко так, но мы услышали, что вот прокурор этот самый, конопатый, который на пузо плечистый, уже получил от директора гектар свеклы и гектар капусты, которые мы выращивали, а все остальное Мешков распродал и закупил вино, едет оно в ящиках в другом вагоне.
