
Но вопреки всему, представьте себе, я продолжал говорить дальше. Я был в ярости. Что же, значит, все против меня? Так, что ли? Вам не по вкусу Великая Речь? Просили, чтобы я ее произнес, а теперь вам не нравится? О предатели, трусы, жалкие лгунишки! Но я еще доберусь до вас. Я вам покажу. И не ждите поблажки. Ни малейшей, ни на йоту. Я из-за вас прекратил полеты. Из-за вас я не стал петь петухом. Но хватит жертв. Я не прощу вам Великой Речи.
Так рассуждая, я взял тоном выше. «Дважды два пять!»— гаркнул я что было силы. И одновременно, уже в полуобморочном состоянии, помутившимся взором я искал в зале хоть одну настоящую голову. Я знал, что, если увижу ее среди моря бумаги, одну-единственную, пусть принадлежащую самому что ни на есть безобразному человеку, пусть уродливую и смешную, я обрету в ней поддержку, помощь, надежду, ободрение; ведь не красоты я искал, не гармонии и благородных черт, а всего лишь человеческую голову. И вдруг — о счастье! — я увидел ее. Это была светловолосая головка девочки, пяти- или шестилетней малышки, которая послушно и тихо сидела возле женщины с бумажной головой.
О, это мне и нужно было! Теперь есть для кого говорить. Я чувствовал, как на глазах выступают слезы, но я успокоился и очень отчетливо, хотя и тихо, произнес: «На каждой ручке пять пальчиков». Милая светловолосая девчушка тут же подняла ручки, чтобы зааплодировать, но в этот момент сидящая рядом с ней женщина быстро вытащила из сумки газетную страничку и этим жалким клочком бумаги обернула детскую головку.
«Конец», — подумал я. Передо мной маячили окутанные печатной макулатурой совершенно одинаковые, безымянные, остроконечные, безмолвные головы. В зале не слышно было шелеста, воцарилась такая тишина, что можно было бы услышать, как прожужжит муха. Но и мухи куда-то подевались. Ничто не жужжало.
А я, представьте себе, продолжал свою Речь. Не могу сказать, как долго это длилось. Помню только, что вдруг мне представилось, будто точно так же и в такой же обстановке я осужден долдонить свою речь до скончания дней.
