
Наконец он заметил Нину, которая спешила к нему, толкая перед собой блестящую от дождя, вспыхивающую в раскачивающемся свете фонарей коляску. Он помнил, как сердце его застучало. Они ведь не виделись долго. Нина приостановилась, словно ей стало трудно двигаться, и он почувствовал, с какой силой ее руки вцепились в эту коляску и как она вся напряглась и застыла. Тогда он побежал к ней сам, перчатки упали в лужу, но, кажется, он их не поднял. Как странно, что все это — как фотография. Достанешь откуда-то, из влажной и темной коробки сознания, смотришь и смотришь… Упали перчатки. К чему это помнить?
Николай Арнольдович поцеловал Нину в мокрую теплую щеку и, заглянув под клеенчатый козырек коляски, увидел сидящего в ней большеглазого ребенка. Он не знал, что сказать, что сделать, боялся обидеть Нину, которая, задыхаясь от быстрого бега, с ожиданием смотрела на него. Ну, что же? Прекрасный здоровый ребенок. И имя достойное, русское: Ксения.
А потом, через четыре почти года, когда Николай Арнольдович был уже женат, успокоен, ухожен, предоставилась возможность поработать в ИМЛИ, поехать на месяц в Москву, — он поехал, думая разыскать Нину и даже увидеть ребенка, но не успел, потому что Нина разыскала его сама (тогда ему пришло в голову, что она как-то, через общих московских знакомых, ни на день не упускает его из виду!), она разыскала, позвонила в гостиницу из автомата — иначе нельзя, ведь опасно! — и прибежала в музей, где Николай Арнольдович выступал с докладом о Пушкине и о Державине. Чуть только он поднялся из подвальчика, где была раздевалка, вспухшая от тяжелой зимней одежды, платков этих вязаных, шуб, благоухающая снегом, — как Нина неожиданно выросла перед ним, испуганная, только что с улицы, с московского ветра, с мороза, держа за руку закутанную, в широкой цигейковой шубке и капоре, девочку.
