Он налил новую порцию. Хлопнули. Душа приятно присмирела. Тело облеклось в какую-то теплую оболочку.

— Так ты, значит, в газете, — задумчиво произнес Гена. — А я — завязал. Говно это все. Вся эта блядская журналистика. Я теперь, старик, знаешь, кино снимаю. В Польше был.

— Какая тут связь?

— Странный ты. Никакой, разумеется. Но что ж мне, скрывать, что ли, что я в Польше был?

— Ты, — говорю, — лучше про кино расскажи.

Гена вздохнул.

— Снимаю, старик, эротику в основном. Но — историческую. В этом — главная фишка. И раз уж ты на принцип… — он наклонился поближе, — с моей трактовкой екатерининской эпохи согласен сам академик Лихачев.

— Что еще за трактовка?

— Как тебе сказать… В общем, плохо ее трахали, Екатерину. Поэтому ее мучила ностальгия. И об России она, паскуда, не пеклась. У меня в фильме это все очень наглядно: она лежит в будуаре, рядом — Потемкин с Зубовым. Все голые. Кадр затуманивается — и сразу пошли воспоминания о Гессене. Она еще писюха. Мутер, фатер… За кадром — голос Потемкина: Сибирью, бля, будет прирастать Россия. Зубов ворочается. А ей хули? В жопе ж детство играет… Как говорится, Дойчланд, Дойчланд, юбер аллес! Ущучил?

— Да, — говорю, — ситуация тупиковая.

— Не то слово, старик, не то слово… Согласись, — забормотал он, — отвратительное свойство трезвости — длиться. Я хотел бы сидеть на пороге своего дома и видеть, как мимо пронесут труп…

— Кого? Екатерины?

— Не рюхаешь ты, старик, — усмехнулся Гена уже совсем пьяно. — От меня Марина ушла, я здесь проездом… Ушла, сука, бросила…

— Быть не может, — зачем-то вставил я.

— Как я их всех ненавижу. Дай лапу, старик. Один ты меня понимаешь.

Он почти рухнул на меня. Я с трудом удержал напор его обмякшего тела. Какими-то фигурными галсами подобрался с ним к его койке. И скинул с себя это непредвиденное бремя.



14 из 23