— Приехали! — сказал шофер без радости, потому что привез не себя, а другого человека, сослужил службу — и больше ничего.

Невейзер оказался в высоком хрустальном зале, где сотни людей сидели за длинными столами в молчании и, похоже, ждали только его.

— Сымай, фотограф! — раздался крик, и все загомонили, стали пьяны и веселы, стали плясать и петь.

Невейзер посмотрел на невесту.

— Чистый Голливуд! — шепнул ему кто-то сзади на ухо.

Да, невеста была очень красива и при этом очень напоминала кого-то — до грусти и печали. Невейзер долго смотрел, смотрел — и вдруг сразу понял: Катю она напоминает, школьную подругу, первую и последнюю любовь; она ничуть не повзрослела, ей никак не больше восемнадцати, и Невейзеру одновременно обидно, что она выходит замуж, и он рад, что она сохранила юность и красоту.

Он смотрит на невесту, не замечая жениха, и это странно, его ведь невозможно не заметить, он — рядом. Он даже слишком заметен: стар, оборван, грязен, как привокзальный нищий. Он орет: «Горько!» Гости подхватывают, и жених, весь в бороде, заросший ею от самых глаз, берет смеющуюся Катю за голову, сует ее голову в свою мохнатость, там чмокает, урчит — и отталкивает невесту, чтобы опрокинуть в беззубую пасть стакан портвейна, который ужасно противен на вкус, Невейзер никак не может отплеваться.

— Сымай! — грозно говорит жених Невейзеру. — Почему не сымаешь? Брезгуешь?

Невейзер вскидывает камеру на плечо, начинает снимать. И как только он приник к глазку камеры — все меняется. Жених становится статен, юн, прекрасен, а Катя превращается в горбатую старуху. Невейзер хочет оторваться от камеры и увидеть все опять собственными свободными глазами, но не может: голову словно прибинтовали, прицементировали к камере. И вдруг кто-то черный прискакал из черных деревьев на черном коне, в черной бурке, с черными глазами, с кинжалом и серебряным поясом, кинул арканом клич: «Азамат!» — и поднял на дыбы дико заржавшего коня, проскакал по столу, круша и ломая все.



4 из 108