
Трепетной рукой Гарий складывал рыбешек в садок. Целуя каждую рыбку в скользкое рыльце, он страстно восклицал: «Ох, моя вимбочка! Красавица ты моя ненаглядная!» Если б докторша, по имени Ренита, оглушающая храпом берег реки Даугавы, удостоилась таких же нежных излияний, она бы и спать не захотела, она бы, уверен я, приревновала Гария к рыбе по имени вимба.
— Ты прости меня, пошалуста, — сложив рыб в садок и поуспокоившись, попросил Гарий непривычно смиренным голосом. — Я говорил «Иван-дурак» не о тебе конкрэтно, а вопще об Иван-дурак…
Порассуждав немного таким образом о дружбе народов, Гарий сказал, что журнал под таким названием есть, но его, Гария, там не печатали и печатать не будут. Вот отчего перешел он из поэзии в живопись, пишет маслом родные просторы, реки и озера, тучные колхозные поля, наловчился подражать импрессионистам — и картины его охотно покупаются — «тураки не перевелись, на мою творческую жизнь их впольне хватит».
Здешние рыбаки не варили уху и не понимали всей поэзии и смысла настоящей, усладу души создающей обстановки вокруг котелка с ухой. Они разогрели на сковородке мясные консервы, и Гарий стал кричать свою спутницу к огоньку. Ренита вышла с полотенцем через плечо, в блекло-серебристых трусах, которые назывались шортами, в трикотажной безрукавке, натурально и прозрачно обозначающей все ее грузно налитые телеса. Сбросив тапочки, преодолев робость, она забрела по колени в воду, хлобыстнула на себя ворох воды, охнув присела, взвизгнула, что дисковая пила, попавшая на сучок, — река подалась из берегов и тут же смиренно притихла, с мурлыканьем обтекая необъятное горячее тело и греясь от него. Выйдя на берег, Ренита спряталась за палатку, в черемухи, «Как у нас в саточке, как у нас в саточке роса расцвэла», — напевала она и одновременно глушила комаров, ахая по телу своему ладонью, будто совковой лопатой. И вышла на костер, лучезарно улыбаясь, румяная, свежая, в ситцевом платье с девчоночьими оборочками.
