
— Тебе плохо? Может, на воздух?
Гриша стоит, сбивчиво покачивается с пятки на носок. Они одни в вестибюле. В коридоре, в самом дальнем его конце, ухает шваброй о пол уборщица. Ухает, трет — и что-то бубнит при этом. Такая привычка — разговаривать со шваброй. Как вести дневник. Тысячи, многие тысячи тысяч ее жалких безрадостных слов втерты в здешние полы. Слова испаряются вместе с грязной влагой, повисают в воздухе. Оттого-то все, кто ходит по этим полам, дышит заговоренным этим воздухом, делаются так же безрадостны, пронзительно-жалки.
Марина попробовала посмотреть Грише в глаза, но не сумела.
— Гриш, ты бы ехал...
Из-за двери смотровой выглянула Женя. Звонко позвала:
— Женщина, так вы идете?
— Иду, — откликнулась Марина. — Иду, одну минуту.
— Все готово, давайте скоренько!
Женя исчезла за дверью. В оставленную щелочку просочился голос Ноны Семеновны:
— Чего там? Передумала?
Марина села на стул перед Гришей, усадила его, потянув за руку, рядом.
— Поезжай, ладно?
Чмокнула в щеку:
— Пожалуйста. Мне так легче будет.
Гриша удивленно задрал плечи:
— Нет… как же…
Перебила мягко, но решительно:
— Пожалуйста, уезжай, — и бархатистой ласки, сколько смогла, в голос подбавила. — Мне правда так легче. Самой.
Все-таки посмотрела в глаза. В его глазах разгорается паника. Что делать, если бегство из хаоса неотвратимо ведет в хаос еще более неуютный?
— Марин, ты прости, что я сразу так... ну, не так, как надо... это все как-то вдруг...
Жалеть его сейчас не с руки. Может быть, после. Чмокнула еще раз и ушла в смотровую.
— Ну, это уже так... Для твоего спокойствия. Чтобы своими глазами.
Нона Семеновна развернула монитор.
— Видно? Нет беременности.
Осторожно, чтобы ничего не опрокинуть, не задеть свисающие шнуры, Марина оторвалась на локтях от кушетки.
— Посередине. Видишь? Черное. Плод умер.
Умер. Плод — умер.
