— А осталось только оно.

— Удлинившееся время, возможно заполненное болезнью, что делает его куда более продолжительным, потом конец. А зайдя так далеко, мы думаем: что за бессмысленная жизнь.

— Ну уж, бессмысленная…

— Бессмысленная.

Он не ответил. Никто из нас больше ничего не сказал. Вскоре я встал, хотя чувствовал себя очень одиноко; но я не хотел делить с ним мою хандру.

— Прощайте, — сказал я.

— Прощайте, доктор.

Меланхолия рождает сентиментальность, и слово «доктор», сказанное без тени иронии, обдало меня жаром; я резко отвернулся и поспешил прочь. И, не дойдя еще до выхода из парка, там и тогда, я понял, что хочу умереть. Это не удивило меня; поразило как раз отсутствие у меня всякого изумления. И в ту же секунду меланхолия и сентиментальность улетучились. Я убавил шаг; внутри меня разлился покой, который требовал неторопливости.

Придя домой, все с тем же чувством незамутненного покоя я достал бумагу и конверт. На нем я вывел: «Судье, осудившему меня». Потом я сел к маленькому столику, за которым обычно ем, и принялся за эти записи.

Сегодня я в последний раз ходил в парк. Я был в прекрасном, восхитительном расположении духа; возможно, дело в наслаждении, которое доставило мне описание наших с судьей встреч; но, скорей всего, причина в том, что я ни разу не усомнился в своем решении.

И в этот день он ждал на скамейке. Мне показалось, что вид у него измученный. Я поздоровался приветливее, чем обычно, это вышло само собой. Он оглянулся на меня — проверить, не издеваюсь ли я.

— Сегодня день получше? — спросил он.

— У меня сегодня прекрасный день. А у вас?

— Спасибо, вроде неплохой. И вы больше не считаете жизнь бессмысленной?

— Нет, я считаю ее полностью лишенной смысла.

— Гм. С такой установкой я бы жить не смог.

— Вы забываете об инстинкте самосохранения, этой неистребимой жажде жизни, погубившей многие разумные начинания.



10 из 12