Она заявила ему, что больше не желает иметь с ним ничего общего. Потом начала яростно щелкать выключателем, пока лампочка не перегорела, и при этом все время кричала, что он отравил ей все детство, сделал ее жизнь беспросветной и что она никогда ему этого не простит, никогда, никогда.

Я попытался утешить беднягу: она же все-таки не сказала, что ненавидит его; постепенно все уляжется и они помирятся, разве не так? Какое там, далеко не так. Он посоветовал мне быть поосторожнее. И несколько раз повторил эти слова (поосторожней, подонок). Ему даже страшно подумать, что может сделать с его (единственной) дочерью такой низкий человек, как я. По одному моему голосу он уже понял, что его дочь от меня еще наплачется.

Наконец до меня дошло, что дело зашло слишком далеко, и я попытался объяснить господину Шлинд-Ханссену, что вовсе не подстрекал Марианну порвать с ним, у меня и в мыслях такого не было. Он оборвал меня и крикнул с дрожью в голосе, что если когда-нибудь встретит меня, то скорее всего набьет мне физиономию.

4)

А Марианна все продолжала меня навещать. И я бы сказал, еще усерднее. Она начала приносить мне разные мелочи. То апельсиновый чай, то однажды вечером огурец, а иногда пакетики шоколадных конфет, которые ей дарила больная диабетом подруга, работавшая неполный рабочий день на кондитерской фабрике Нидар-Бергене. Да-да, неполный рабочий день, сказала Марианна, и мне стало ясно, что я должен спросить, почему неполный. А потому, что эта ее Нидар-Бергене — мать-одиночка и, главное, она не любит рано вставать, объяснила Марианна. При этом она надменно хохотнула и закатила глаза: мол, нет ничего кошмарнее, чем вставать ни свет ни заря, мы-то оба это понимаем. Я кивнул и тоже закатил глаза. Очень старательно.



3 из 133