«Ты… ты… ты… – выкрикнул он механически раз десять подряд, с мрачным наслаждением бередя рану, нывшую где-то глубоко в груди. – Я тут едва не подох, а ты шляешься неизвестно с кем. Какой-то «Максимум» придумала! Я болею, а она разгуливает с кавалерами… да ты хуже самой последней девки… – Тут он, чтобы усилить впечатление от сказанного, сделал вид, будто его душат рыдания, и, всхлипывая, продолжал: – Ты… ты меня… погу… ты меня погубила, навлекла позор на мой дом… Я лежу в постели больной, а ты всю ночь где-то шатаешься!»

«Ну, завел, завел! – наконец откликнулась жена, убравшая между тем шляпку и костюм в шкаф, и повернула к нему побледневшее и вытянувшееся от злости лицо. – А теперь, по-моему, лучше тебе помолчать».

«Вот как, это я еще и молчать должен! Да как у тебя хватило наглости сказать такое? Я должен молчать? Делать вид, будто ничего не произошло? Ты будешь разгуливать до часу ночи и заниматься своими грязными делишками, а я – молчи?»

Она тихо, с расстановкой, так что все «с» у нее получались свистящими, сказала: «Если бы ты только знал, как ты мне противен, если бы ты только знал, старый сморчок! Подумаешь, художник Ло Ритто! Пачкун! – Ей доставляло наслаждение, что каждое ее слово, как бурав, ввинчивалось в самые чувствительные и болезненные точки его души. – Да ты посмотри, посмотри на себя в зеркало. Ты же конченый человек, развалина, беззубая уродина… с этими своими сальными косицами! Художник, ха!… Да от тебя же смердит… Не чувствуешь, какая вонища в комнате?» И она с гримасой отвращения распахнула окно и легла грудью на подоконник, делая вид, будто ей необходимо глотнуть свежего воздуха.

С кровати послышалось хныканье: «Я наложу на себя руки, клянусь, я покончу с собой, не могу больше…»

Женщина молчала, стоя неподвижно и глядя из окна в холодную декабрьскую ночь.

Чуть погодя он уже не жалостливым, а снова зазвеневшим от ярости голосом закричал: «Да закрой, закрой это проклятое окно! Хочешь, чтобы я простудился?»



2 из 4