
— Дети, дети, сейчас! — зачерпываю алюминиевой кружкой.
Решетки в клетках сверху, боковины из негниющего дерева. Заглядываю. Мордуленции усатые топорщат. Старик Сэм отдельно. Гигант. У него бельмо на левом. Еще кружку. Теперь пасты. Потом тех крикунов. Как можно бережнее с водой. Из пяти бочек последнего набора единственная осталась. По рыбине кидаю. Подтухшей уже. Морозильник течет. Садится аккумулятор.
Фашисткой они меня считают. В цирке-то плескались в специальном бассейне с морской солью. А тут — сухо им, больно. Говно въедается в пересохшую кожу, особенно на сгибах шкуры. Все трет, натирает. Я сама елозиться начинаю от мыслей.
Фонариком поярче свечу на Сэма. С обреченным трепетом. Жду потому что. Вот-вот увижу первые трещины. Язвы. Нету. И у тех двоих ничего. Ну нате, нате вам еще по рыбине. Больше хватит.
Как из вашего вониэса теперь выбраться? Состав гонит знай. Покурить. Сижу в дверном проеме. Ничего не видно. Проносится черень мимо. Как во вселенную засосало. Бах, чего-то вспыхивает и опять слепота. Тормозит или кажется? Замедляется. Гашу окурок и отшвыриваю в бездну. Горящий нельзя. Все пропитано огненосным в этой несущейся жизни. Еще наспех плескаю по кружке на каждого. Кочумайте, братцы! Свисаю наружу, задвигаю дверную махину, отталкиваюсь. Неудачно коленками о насыпь и ладонь опять рассекла. Распрямляюсь. Лошадиный вагон сам подползает. Не зрю его, но чую. Раз и дома. Поезд дергается. Скрежет. Замерли. Поехали. Спать. Завертываюсь в ворох на ящике с реквизитом. Сливаюсь с дерганьем, грохотом, шатким телом поезда. Сплю, но иногда всплеск думы: попить пора, вставай, вставай. Нет, оцепенелость. Слышатся эхом разносящиеся эфиры: может, станция какая, вещают по селекторам на всю масштабность неба. Сплю и сплю. Просыпайся! Развернись, руку сожми хотя бы и проснемся. Немочь. Забытье. И снова обладанье: я — сердце поезда. Очухалась тут же. Сажусь рывком. Светло. На часах чего-то восемь. Влачимся где-то. Лошадей кормить. Копытами наяривают.
