
— Молчишь? Сам пояснение дам. Разве этакими клешнями маленькую рыбешку сымешь? Глянь. Крючья натуральные, которыми осетра ловят. Поржавелые еще.
— П-почему такие? — спросил Русик, чуть отшатнувшись, словно желтые ногти могли впиться ему в лицо.
— От работы, от соли, любимец. За это и обожали Молдаванка и Пересыпь Костю-моряка. — И старик негромко, хрипуче запел: — «Синеет море за бульваром, каштан над городом цветет...»
Он пел, снова пригасив водянистыми веками глаза, а Русик смотрел в море и думал, что сейчас оно дымно-зеленое, бурное, опасное для рыбачьих шаланд. На мачте портовой службы, пожалуй, качается не меньше двух черных шаров штормового предупреждения. И только большие корабли непоколебимыми темными громадами проплывают вдали от берега. Идут пароходы в порт разгружаться и загружаться. Наши, заграничные. Моряки выходят на Приморский бульвар, шумные, в бело-синих форменках, из разных стран мира: загорелые, смуглые, черные. Говорят громко и непонятно, всем улыбаются... Когда-то работал в торговом порту грузчиком Шаланда, бегал по трапам с мешками и ящиками за спиной, а теперь там, вдоль бетонных пирсов, — краны на рельсах, много кранов, железный лес издали, двигаются, шевелят вроде бы лениво решетчатыми стрелами-руками. Людей почти не видно, грузчиков и подавно нет (брезентовые нагорбники давно в музеи сдали). От такого нагорбника, наверное, у старика спина скрючилась, как большая мозоль стала. Но поет он не грустно, просто задумчиво, забыв, кто с ним рядом, поет — вспоминает свою хорошую молодость, отчаянную рыбачку Соню и сам молодеет. Седые волосы вовсе, может, и не седые — сорвал ветер с волны пену, бросил Шаланде на голову...
Русику припоминается бабка Соня, жена старика (да, это точно, ее звать Соня, а его Константин), всегда крикливая, толстая, краснолицая, со всегдашней своей поговоркой: «Чево кричишь, как на пароходе!» Ей кажется, что и на нее все кричат.
