
Впрочем, в эпоху сумерек здесь вроде бы и не было парикмахерской, здесь как будто бы как раз и помещался гигиенический дом терпимости. Конечно, может быть, и это брехня, городской миф с ухмылочкой: обыватель про летописцев обычно распространяет ехидную похабщину, а истину установить сейчас невозможно – архивы уничтожены, история полностью искажена пропагандой.
Итак, я вхожу в большой зал, отражаюсь сразу в двух десятках зеркал: внушительная картина – прибытие в парикмахерскую целой толпы огромных рыжих мужланов. Два десятка кресел, соответствующее количество мастериц – толстенькие, тоненькие, грудастенькие, жопастенькие, в помятых и испачканных халатах, все в разной степени пьяные. Полный комплект клиентов. Один буйно хохочет, дрыгая в кресле руками и ногами, другой обвисающим телом клонится долу, вяло водит над полом рукой, будто в поисках подводных сокровищ, третий вращается в кресле, обхватив бригадиршу цеха за ягодицы и напевая вальс «Робок – не – смел». Остальные более-менее бреются.
Каково настроение вошедшего рыжего гиганта? Всю бы эту шваль хлыстом из брадобрейного храма и разом плюхнуться во все двадцать кресел, все двадцать баб почему-то безумно нравятся. Постыднейшее, конечно, настроение.
Пристыженный, вижу – здесь, оказывается, и очередь еще отдыхает, мужланов пять-семь; чем я их лучше? Ничего не поделаешь, вот с этой пьяной швалью нам и жить, заикающееся содружество людей, отравленных мерзкими «портвейнами», рублевым пойлом с осадком химической слизи, так называемой «бормотухой». С такой швалью, как мы, не только Помпея, год-два – и сам Рим качнется, но вот с ними, с нами, нам и жить, с ними и гибель встречать, а эмиграция – это прогар, как внешняя, так и внутренняя.
