
Хуже всего дело обстояло с именами. Быть может, язык мой просто отвык артикулировать московские имена и тем самым позаботился о забвении? Иногда я пытался окольными путями подобраться к прошлому. Задавал, скажем, вопрос о каком-нибудь К.: а как там К., ты его часто видишь? Ответ нередко хоть что-то да прояснял, даже если и звучал в тоне оскорбленной добродетели: с какой стати мне его видеть? Размежевание с каким-нибудь К. или М. могло звучать по-разному, разные накалы горечи или презрения могли воссоздать некоторые смутные картины. Если бы я полгода походил по тусовкам, то неизбежно вспомнил бы всех, а может быть, и больше, чем было, несмотря на потери. Что касается потерь, то нередко в ответ на вопрос о ком-нибудь ухало: умер! Хоть и не было на самом деле ничего ухающего в этом слове, оно все равно звучало с колоссальной падающей реверберацией.
Между тем в центре зала играл оркестрик и танцевали длинноногие девушки-мутанты. Ох, классная тусовка, вздохнул кто-то на ходу от переизбытка чувств. Из толпы молодых ко мне то и дело поворачивалось знакомое большеглазое лицо. Его мне хотя бы не надо было вспоминать: слишком молодо для моих воспоминаний.
Очередное объятие. Крепыш-писатель. Ну как, читал ты «Закладную»? Этот сразу вспоминается по одной лишь фразе. «Закладная» – это его новая повесть, или поэма, или проблемная статья, о которой, разумеется, гудит вся столица. Быстро и крепко взяв меня под руку и не задавая другу, которого не видел тринадцать лет, никаких вопросов, он рассказывает о своих достижениях, о колоссальном внимании Запада, о творческих планах, рассказывает как бы даже и не мне, а самому себе, все преувеличивает, даже собственные гонорары, похоже, вздувает по меньшей мере вдвое, холерик эдакий! Не забывает при этом пить пиво и отдирать от зубов прилипшую паюсную.
