
Нинка раскрыла его рубаху, целовала грудь, и он так закусил губу, что капелька крови потекла, спряталась в русой бородке.
— Господи! как хорошо! Это ж надо дуре было влюбиться! Господи, как хорошо! — и тут судорога прошла по монахову телу, и он заплакал вдруг, зарыдал, затрясся:
— Уйдите! Уйдите, пожалуйста!
Нинка отскочила в испуге, в оторопи, платье поправила.
— Ну чего вы! — сказала. — Чего я вам такого сделала?! — но монах не слышал: его била истерика.
— Ты дьяволица! — кричал он. — Ты развратная сука! Ты!.. ты!..
И тут нинкин взгляд похолодел.
— Ф-фавён! — бросила она и, хлопнув дверью, выскочила из комнаты, из дому…
…а вернулась, когда уже вечерело: вывалилась из распухшего пикового автобуса, оберегая охапку бледно-желтых крупных нарциссов, нырнула во двор, ускорила шаг, еще ускорила. По лицу ее видно было, что боится опоздать.
Лифт. Дверь. В квартире тихо. Света не зажигая, не снимая плащика, разувшись только, чтоб не стучать, покралась с белеющей в полутьме охапкою в свою комнату.
— Прости меня, — шепнула, вывалила цветы на коврик перед кроватью и тут только не увидела даже — почувствовала, что монаха нету.
Зажгла свет здесь, там, на кухне. Заглянула и в ванную. Сушильные лески были праздны. Заметила записку, придавленную к столу монаховым перстнем: храни вас Господь.
