
Тогда дядя Хойт расстёгивает пряжку, одним плавным движением выдёргивает из пояса джинсов ремень и накручивает его конец себе на руку, да так ловко, будто проделывает это каждый день. Затем старый хрыч кидается к пацану, на ходу размахивая ремнём с болтающейся пряжкой.
— ОН СДОХ! — орёт дядя. — УБЕРИ ОТ НЕГО СВОЮ ТОЩУЮ ЖОПУ, НЕ ТО Я С ТЕБЯ ШКУРУ СПУЩУ! ТЫ У МЕНЯ ДО ВТОРОГО ПРИШЕСТВИЯ РЕВЕТЬ БУДЕШЬ!
Он замахивается, пряжка угрожающе рассекает воздух — а Громила ничего не предпринимает. Просто стоит и смотрит, будто не в силах прекратить это издевательство.
— Нет!
Это мой голос. Я не подозревал, что выкрикну это слово до того самого момента, как оно по собственной воле не сорвалось с моих уст. Нет, я не собирался вмешиваться, но спокойно смотреть на это безобразие просто не было сил.
Они резко оборачиваются ко мне. Вот тебе и пожалуйста: теперь я — часть этого безумного старомодного вестерна, и ничего не остаётся, как выступить на сцену. Я сбрасываю рюкзак, но продолжаю крепко сжимать в руках клюшку; затем вскарабкиваюсь на контейнер, прыгаю через ограду и мчусь к троице, застывшей около быка. Подбежав поближе, вздымаю клюшку, словно оружие — наверно, так оно и задумывалось в те времена, когда игра ещё была войной — и, уставившись прямо в выпученные, слезящиеся глаза старикана, заявляю:
— Только тронь этого пацана — башку снесу и на собачий корм продам!
Всё вокруг застывает, словно в стеклянном снежном шаре; я даже не удивился бы, если бы вокруг нас заплясали маленькие белые хлопья. Затем Громила делает ко мне шаг, обхватывает своими громадными ручищами и разъярённо шипит в ухо:
— Не лезь не в своё дело!
Я пытаюсь высвободиться из его хватки, но он слишком большой, слишком сильный. Клюшка падает на землю.
