
«Некогда мне тут с вами»,– отрезал Хранитель.
Карьеристы, завистники, внутренне кипятился дядя, не брезгуют никакими приемами. Или он сам споткнулся? Неважно, не суть. Ах, Иосиф, Иосиф, зачем ты оставил нас, генацвале.
Хотелось курить.
Безвременная кончина Генералиссимуса выбила из колеи. Который уж месяц не прикасался Лаврентий к любимой мингрельской лютне. А ведь бывало не проходило и вечера, чтобы задумчивыми пощипываниями иль пиццикато не извлек он из инструмента хоть пары аккордов. Где те вечера? Нет их. Да и вообще жизнь Лаврентия сильно переменилась, дела его стали табак, и всякий раз, как он разминал в музыкальных пальцах своих тонкую пахитоску и поджигал ее ломкой спичкой, он сознавал факт крушения с особенной ясностью. Поэтому в последние сроки дядя не баловался и курением, практически бросил его. Но сейчас, накануне конца, факты уже не имели значения; и он закурил.
Зима его треволнений была, как говаривало простонародье, сиротской. Морозы часто сменялись оттепелями, которые характеризовались длинными, он бы сказал, неприлично длинными для столицы сосульками. Тем не менее цапфы и шестерни, молоточки и маятники, пружины и храповики кремлевских хронометров взаимодействовали монотонно. Не подводили и градусники, и форсунки, и капельницы. Печать ухода лежала на всех устройствах, частях, все блестело или лоснилось, двигалось или стояло на месте, тикало или молчало, однако не интересовало уже Хранителя.
Он припас бечевку заранее. Верней, не припас, а приметил. На ней висел аварийный фонарь, освещавший цепную шахту. Закурив, Берия наклонился над ней и внимательно изучил пролет сверху донизу: ни фонаря, ни бечевки. Тогда, заметавшись мыслью но древу. Хранитель вспомнил, что третьего дня их в числе остальных вспомогательных инструментов, приборов свезли на инвентаризацию в Палату Мер и Весов. «В бывшую Оружейную»,– подумал он в скобках; он был неисправимый педант.
Судорога огорчения свела генерал-генералу челюсть.
