Вот это вижу отчетливо, у фотографа, и как мать душилась, чтоб красивей выйти. Как фотограф под черную тряпку лезет. Вспышку помню… Остальное хуже. Помню, иду. И люди вокруг тоже идут. Одеты как? По тогдашней царской моде. Сейчас в такое не. Может, только в сумасшедшем доме. Хотя они там, наверно, голые. В своем этом доме.

Ты не знаешь, они там как?

Хорошо, не буду отвлекаться. Просто любознательный. Всю жизнь интересовался, чем мог. Газеты с киоска килограммами.

Раньше другой мир. Наверху царь, под ним главный министр. Под министром – все народ, как муравьи такие: тип-тип-тип. Кровь и слезы проливали, да оркестр играл. Родители брали нас оркестр смотреть.

Труба! Очень тонкий инструмент. Неправильно дунешь – уже не звук, а гороховая каша.

Войска ходили. Мимо типографии, где отец с матерью. Отец наборщиком, мать на другой работе, потише. На службу с собой не брали, строгости. Только разок. А мимо солдаты, с винтовкой. Про царя поют, прохожим улыбки. Я тоже прохожий, в гуще шапку к небу бросаю. Так кричал – горло заболело, голоса лишился.

Болел тогда много, из ушей вода. Медицина наука была слабая: одна касторка и порошок в рот не взять. Порошок тайно плевал. Хотел офицером. Из винтовки стрельнуть и на трубе. Вперед, за мной! А меня, наоборот, в одеяло. Одеяло у узбеков купили, пыльное, жаркое, чужой душой пахнет и козьим молоком как будто.

Сколько из меня пота вышло, благодаря одеялу и выздоровел. А на трубе так не поиграл. Дарований не хватило, и случая не было. И детей на трубе не подготовил, хотя при советской власти каждый на трубе мог учиться сколько хочешь. Школы были, и дамы в них сидели музыкантши. Пу-пу, пу-пу-пу.


О братьях расскажи.


А что рассказывать? Трое их было, я четвертый. Все умерли. Еще сестра была. Вышла она за одного за нашего железнодорожника, с



2 из 109