
“В Ташкенте надо создать специальный парк для влюбленных, – говорил я. – С кабинками. Назвать Садом радостей земных”.
“Такие парки уже есть. Только называются не так красиво”.
“Где? Ты знаешь адрес?”
“Не знаю, – отворачивалась Гуля. – Тебе надо, ты и узнавай. У меня до сих пор все болит”.
Золотистый Ленин с укором глядел на меня с октябрятской звездочки.
И тогда я вспомнил о Якове.
У Якова в доме было четыре комнаты.
У Якова были глуховатые, забитые песком времени, уши.
Яков радовался моим редким приходам. Ему нравилось, как я пью с ним чай. Ему нравилось мое ухо, куда безболезненно укладывались его километровые рассказы.
Я хотел записать его на диктофон. Молодость Якова прошла под гул сражений и войны с тифом. Он писал на паровозах “да здравствует”, прикладывая трафаретку. По вечерам он болтался с гармоникой, и кривоногие сарты глядели на него со смуглым любопытством.
Я привел к нему Гулю без предупреждения. Гуля стояла причесанная, блестя сразу двумя значками, пионерским и октябрятским.
Калитка была открыта. Мы вошли в грязный плодоносящий сад. На земле гнили и пузырились мухами яблоки. На смоковнице сидел соседский мальчик и объедался. Увидев нас, он с достоинством слез и удалился.
Его трусики мелькнули над забором и исчезли.
“Яков! – позвал я. – Яков!”.
Тишина.
“Яков! Я-я-яков!”
“А какое у него отчество?” – спросила Гуля.
“Не знаю”.
“Странно все-таки у русских. Придумываете всем отчества, а сами их не любите”.
Во дворе потемнело. Погасли золотые Ильичи на груди.
“Может, уснул, – сказал я. – Уснул или…”.
Я представил, как мы заходим и натыкаемся там на его опустевшее тело. Как я начинаю куда-то звонить, путая цифры.
“Какое у него все-таки отчество?” – сказала Гуля, оглядывая двор.
Мальчик подсматривал из-за забора, чтобы снова вернуться на дерево, где ему было так хорошо и интересно.
