
Вечером он часто оставался один: франтоватый Лехович уходил куда-то, захватив с собой стек - короткую палочку с кожаной петлей на конце - и надев чуть набок особого фасона "кавалерийскую" фуражку. Зыбин чаще всего возвращался только к ночи, а Жмиль вообще в счет не шел, до того был тих.
Гриша садился тогда к окну, за которым ярко тлел над черными крышами поздний закат, и начинал думать о том, что сейчас делается дома. А где это - "дома"? Он знал только адрес, написанный на бумажке очень крупно отцовской рукой: "Местечко Прейли, усадьба г-на Шадурского". И знал, что это очень далеко, надо ехать по железной дороге, а потом еще на лошадях. Или - пешком.
Он вспоминал материнскую руку, чуть жесткую, - не часто она гладила его голову, - вспоминал отца, и маленького Ефимку, и бабушку... И тяжкая тоска медленно, больно, глубоко входила в сердце.
Когда становилось совсем темно, приходила кухарка Настя, зажигала, зевая, пахучую керосиновую лампу и уходила.
А тоскливое чувство заброшенности - чувство, которое он тогда и назвать не сумел бы - оставалось с ним: словно совсем один жил он теперь, безрадостно, на горькой и пустой земле...
В один из таких вечеров он пристроился поближе к тусклой лампе и принялся за книгу, полученную от Вячеслава Довгелло.
Через час он забыл обо всем окружавшем его. Будто молния озарила перед ним мир, ему неведомый, людей необыкновенных!
Воины-герои в живописных одеждах, храбрые "лыцари" бились с врагом, не щадя жизни, отдавая могучие свои сердца любимой отчизне... Гриша слышал их речи, не все слова понимал, но он слышал их - под лязг кривых сабель, среди блеска копий. И дым пожарищ грозно подымался к небу, и Гриша сам был там, вместе с воинами, иначе разве увидал бы он так близко, так ясно Тараса и Остапа?
