Словно осчастливленная этим запретом, Эви замурлыкала, покачивая в такт головой:

– Тир-лир-лям-па-пам! Тир-лир-лям-па-пам!

Кровь мне кинулась в голову. Я что-то буркнул, сам не знаю что. Захотелось схватить дубинку, топор. Эви смотрела на меня с удивлением.

– Тебе они чего – не нравятся?

– Кто?

– Ну эти, по радио? Савойские сиротки. Я их всю дорогу слушаю.

Я уже весь трясся от злости.

– Ненавижу! Ненавижу! Пошлость, дешевка...

Мы оба молчали, пока ярость моя не улеглась, оставя по себе мелкую дрожь. Когда Эви наконец заговорила, голос был холодный, надменный.

– Ах, ну, значит, я извиняюсь!

Было ясно, что меня повело не туда. Но пока я раздумывал, что делать дальше, Эви осияла меня улыбкой.

– Вот ты вчера играл, Олли, ой, мне так понравилось. Ну, на пианино.

– Шопен. Этюд до минор, опус двадцать пятый, номер двенадцатый.

– У тебя и громко получается!

– Ну, не знаю...

Я призадумался. Когда я разучивал пассажи «Аппассионаты» шестнадцатыми или октавы в левой руке из ля-бемоль-мажорного полонеза, папа, если он оставил дверь аптеки открытой, иногда тихонько ее прикрывал. Папа сам был очень музыкален и не мог себе позволить рассеиваться, когда работа требовала от него особенной сосредоточенности.

– Я и не знал, что ты проходила мимо нашего дома, Эви!

– Я в приемной сидела, чудик!

Я немного удивился. Как-никак дверь приемной, коридор, дверь в аптеку, еще коридор и еще дверь отделяли приемную от наших желтеющих клавиш. Очевидно, у меня и правда выходило громко.

– Это я так. Для себя.

– Я с утреннего приема шла – ты играл. В вечер иду – опять играешь! Видно, жуть как музыку любишь. Долго играешь, Олли?



29 из 160