
В саду было душно. Длинным съемом я снял последние яблоки, перебрал их и перенес в кладовую. Принялся копать картошку, но хозяйка не разрешила – еще рановато, пусть заматереет в земле, доберет еще соков… Делать было абсолютно нечего – я слонялся из угла в угол, вернее, из сада в дом и обратно, не находя себе места. Все же судьба Весты не давала мне покоя.
Воздух был бездонно прозрачен и квел, весь прошит неспешными клейкими паутинками, и чудилось, зацепи и оборви случайно одну, и небеса прорвутся и неожиданно просыплют на разомлевшую землю крупные августовские звезды.
Скворцы, сбившись в стаи, напоследок усиленно проверяли крепость крыльев перед дальней и трудной дорогой.
Лишь воробьи беззаботно купались в мелкой и жаркой пыли, вяловато переругиваясь на своем воробьином языке. Мохнатые грузные шмели в плюшевых ярких одежках гудели басовито, озабоченно переползая с цветка на цветок. Стрекозы с сухим шуршаньем как-то боком скользили над чисто подметенным двориком, чуть задерживались над ним и бесцветными тенями исчезали в саду.
Наконец, в полдень распахнулась калитка во дворе Гусарикова. Он вышел во двор в новой черной паре, которую приобрел в несказанные года и надевал по особо торжественным дням, надо сказать, было их у него не так уж и много. В руках он держал большую эмалированную кастрюлю.
А где же Веста? Неужели? Не может быть! Но кастрюля… Убил, знать, снял шкуру, а тушку в кастрюлю. Такая жестокость никак не укладывалась в сознании. Тем более торжественный наряд. Ну, думаю, убил и решил устроить похороны… Вот пират!
Он долго стоял, к чему-то прислушиваясь, ощущение у меня было такое, что вот сейчас он вскрикнет и на всю округу поднимет всполошный плач, свойственный лишь русским бабам, оплакивающим в лютом горе покойника и заодно с ним себя.
