
А из парка доносилась музыка. Очищенная расстоянием, она звучала с какой-то особой – и грустной и беспокойной – радостью.
Сделав два или три шага в сторону от дорожки, Димка, обхватив колени руками, сел на траву. Далеко под ним, отражая невидимый свет, лежали пруды. Темным массивом угадывался парк, в глубине которого теплилась одинокая лампочка. Димка поглядел сначала в один конец села, потом в другой. Но отсюда, издалека, трудно было определить по светлячкам окон, где чье.
Оркестр играл фокстрот, названия которого Димка не знал. В Донбассе под него напевали «Много у нас диковин…». Текст был явно не к месту, но из-за нелепости своей как-то сразу запоминался… Не хотелось Димке уезжать из Донбасса: от обжитого двора с клумбами гвоздик и нарциссов, от террикона, от студеного родника, что в Черной балке за городом, от заброшенного шурфа посреди улицы… Вдруг он действительно не оказался бы в Шахтах?
Ксана тоже слышала звуки оркестра.
Придя домой, она, не чувствуя вкуса, прожевала кусочек хлеба, запила его молоком, потом сразу ушла в свою комнату, разделась и, шмыгнув под одеяло, сделала вид, что спит. К вечеру у матери всегда вместе с усталостью нарастало раздражение, и, не выговорившись днем, она теперь как бы наверстывала упущенное.
– Притихла? Жалко этого, да?.. И виновата, конечно, мать!.. Спишь?
Ксана не ответила, глядя в темноту.
А когда голос матери стих за дверью, она встала и чуть приоткрыла форточку, чтобы музыка стала слышней…
Отец, лежа в постели, просматривал газету. Мать у стола вязала Димке перчатки. Спицы так и мелькали в свете электрической лампочки.
Прежде чем переквалифицироваться в экскаваторщики, отец шестнадцать лет работал в забое, и от этого на лице у него синеватые крапинки, будто пороховые, на самом же деле – от кусочков угля.
– Натанцевался?
– Натанцевался, – с готовностью ответил Димка, придвигая к себе тарелку борща, накрытую до его прихода большой эмалированной миской.
