
Василий молчал, уперев глаза в оголовки сапог. Лоскут не врал, в том и нужды не было. Оттого что скверней этого мира, слепленного из никем еще не проверенных догадок и надежд, из мук, страхов и царящей над всем этим неопределенности пустой и жестокой, может быть только правда о нем самом, мире этом… А то, что она одновременно и жестока, и пуста, он знал. Как и то, что от человеческого в человеке еще меньше добра ждать надо, чем от животной исподницы его… вовек не знать бы его, человеческого, не видать. Жить бы где-нито на кордоне, как лесничий тот днестровский, а если к людям, то в сельпо лишь. Бог отвернулся, говорят, — а что от нас ждать, от опущенных изначала? Давно бы пора — оно, может, пораньше и кончилось бы все. Все, что с самого начала так нелепо, наперекосяк с человеком затеяно, задумано было.
— А бабка… да-к молилась дюже. Придет к Маринке, плачет. А моя ей: да плюнь ты!..
Выспрашивал сосед, где это, дескать, живал-бывал столько лет, — значит, не так еще пьян Федька был, не одного себя слышал. Василий позагибал пальцы: семь, оказывалось, мест переменил — это те только, где устраиваться пытался, осесть. И везде беженцем, считай, чужаком… знать бы- сразу сюда, опять подумал он; какое-никакое, а нашлось бы дело. В работягах дельных и тут никогда излишка не было, все та же колода этих самых механизаторов широкого профиля: запил — в слесаря или с вилами на скотный двор, чуть проморгался опять за рычаги, за штурвал…
