
Девушки, те самые – крутые, из Северного Ванкувера, в знаменитых белых брюках, – сидели в хозяйской спальне, не принимая личного участия в разрушении. Спальня была превращена в курилку, обитательницы которой примеряли чьи-то шелковые блузки, пробовали оранжевую губную помаду и бесконечно причесывались. Некоторые, перебравшись на кухню, прямо на столешнице делили дурь фамильным серебром, лишь изредка отрываясь от дела, когда грохот ломаемой мебели становился особенно громким.
Мы стали пробираться дальше. Ни я, ни Гамильтон до того не бывали на вечеринках такой степени агрессивности, и, честно говоря, нам было не по себе, хотя мы друг другу в этом и не признавались. Засунув руки в карманы, мы с самым небрежным видом ходили из комнаты в комнату.
– Хотел бы я знать, что именно так навязчиво наводит меня на мысль, что человечество как биологический вид деградирует? – пробурчал Гамильтон.
Оскорбленный столь многосложной фразой, один из участников «веселья» попытался врезать Гамильтону кулаком в грудь.
– Понял, – поспешил согласиться Гэм. – Ладно. Тогда – где тут у вас сральник?
Второй туалет оказался вовсе разнесен вдребезги. Через окно мы посмотрели на то, как народ разбрасывает над бассейном пластинки, пытаясь сбить эти похожие на летучих мышей мишени пивными бутылками.
Проходя мимо чьей-то бывшей спальни, мы наткнулись на Лайнуса: он сидел – сгорбившийся, небритый, вытирая нос заляпанной чернилами ладонью, – склонившись над каким-то атласом, явно не замечая того, что творилось вокруг.
– А, это вы. Привет. Слушайте, вы, наверное, хотите поесть, ну, или чего-нибудь… – такими словами он встретил нас.
Мы прикинули, стоит ли задерживаться в этом сумасшедшем доме. Почему-то самую большую тоску навевала мысль о том, какие кары обрушатся на его непосредственную обитательницу. Гамильтон сказал:
