
К концу августа, когда ждать родов оставалось всего ничего, я понял, что живу, нет – существую, как под куполом перевернувшейся лодки: в духоте, зловонии и под ежесекундной угрозой удушья. Такое существование долго продолжаться не могло. Джордж по-прежнему ежедневно навещал дочь, я же стал появляться реже, особенно по будним дням. Говорили мы с ним мало, а если разговор и заходил, то быстро скатывался к обмену банальными милыми словечками – от которых почему-то казалось, что Карен находится в коме уже целую вечность. Кроме того, Джордж пускался в слезливые воспоминания о дочери. Например, как она пела в «Оклахоме» на школьном спектакле.
– Ричард, она была хорошенькой девочкой, правда?
– Джордж, она такая и есть.
– Помнишь, как она играла на гитаре на годовщине нашей свадьбы?
– А то!
– Такая была хорошенькая…
Потом он вздыхал и начинал негромко напевать куплет из «Оклахомы»:
– Выходи ко мне вечером, крошка, и я вот что тебе покажу…
– Как дела в мастерской? – спрашивал я, чтобы поскорей сменить тему.
Лоис же хоть и не вычеркнула Карен из списка живых окончательно, но, несомненно, проявила больший прагматизм, чем ее муж. Ознакомившись со статистикой относительно пациентов в коме и длительном вегетативном состоянии, она убедилась в том, что с каждым прожитым днем надежды на выздоровление Карен приближаются к нулю.
