
На вокзале нас встречали родители. Меня поразило, насколько усталой выглядела мама. По обе стороны ее носа пролегли глубокие впадины. А волосы, казалось, не принадлежат ее голове, словно взъерошенный, нахлобученный впопыхах полуседой парик. Она была в теле, и ее масса, которую она обычно несла с достоинством, как некое богатство, в тусклом свете перрона, казалось, расплылась. Я спросил:
– Как дедушка?
Вот уже несколько месяцев, как он слег с болями в груди.
– Все поет, – ответствовала она довольно резко.
Уже давно, чтобы как-то себя развлечь перед лицом наступающей слепоты, дед запел. Поставленным стариковским голосом в любое время дня и ночи он распевал гимны, забытые комические баллады и песни, исполнявшиеся у лагерного костра. Похоже, с годами его память становилась острее.
В замкнутой скорлупе автомобиля мамино раздражение бросалось в глаза еще больше; ее тяжкое молчание угнетало.
– Мама, у тебя что-то усталый вид, – сказал я, решив перехватить инициативу.
– Ты бы на себя посмотрел, – отозвалась она. – Что там с тобой приключилось? Ходишь согбенный, словно семьянин со стажем.
– Ничего не приключилось, – соврал я.
Щеки у меня зарделись, постоянный накал ее гнева действовал на меня, как палящее солнце.
– Я помню мамашу этой девицы Бингаман с того времени, как мы переехали в город. Южнее шоссе не было чопорнее твари, чем она. Они – истинные олинджерские старожилы. Деревенщина вроде нас им ни к чему.
Мы с папой попытались сменить тему.
– Твой сын победил в диспуте. Ален, я бы так не смог. Не понимаю, как это у тебя получается?
– Ну как же, Виктор, он весь в тебя. Я вот ни разу не смогла тебя переспорить.
