
Неприятности Аркадий навлек на себя. Он попал в КГБ. Но не в том амплуа, в каком силился предстать перед окружающими. Его вежливо пригласили на допрос. Вернее, на беседу. Так это в последние, более либеральные годы называется в этом учреждении. И, как мальчишку, высекли за то, что он своей безответственной болтовней компрометирует славные советские органы государственной безопасности, и в подтверждение того, что эти органы зря казенный хлеб не едят, показали ему пухлую папку с донесением обо всем, что он болтал. Слово в слово. Как стенографический отчет.
Он задрожал как осиновый лист, быстро-быстро припоминая все ужасы, слышанные им или читанные украдкой в нелегальной литературе, гулявшей по рукам в Москве, о пытках и истязаниях, которым подвергают в подвалах этого дома всякого, попавшего сюда не по своей воле.
— Виноват, виноват…— залепетал он.
— По глупости все… Фантазии меня, знаете, посещают…
— Мы умеем лечить от таких фантазий.
— Не сомневаюсь… Но… я заслуживаю снисхождения… У меня заслуги…
— Какие заслуги?
— Я открыл глаза Брежневу. — Что-о-о?
Аркадий, путаясь и сбиваясь, пытался поведать им о звездном часе своей жизни, но его оборвали на самом интересном месте.
— Не смейте касаться грязными руками имени, священного для каждого советского человека. Ясно?
— Ясно и понятно, — непослушными холодеющими губами вымолвил Аркадий.
— Если бы нам понадобился осведомитель, — сердито сказали ему на прощанье, — мы поискали бы кого-нибудь поумнее. А сейчас идите! И больше не болтать! О том, что вас вызывали сюда, тоже. Идите… товарищ Перельман.
Его назвали уже забытой еврейской фамилией, которую он не без основания мог считать своей девичьей. От этого пахло угрозой. Антисемитским намеком. И Аркадий покинул неласковое учреждение, мелко дрожа и беззвучно шлепая толстыми губами.
В еще большую дрожь его кинуло тогда, когда одна за другой редакции газет стали отказываться от его услуг художника-ретушера. Им позвонили откуда следует.
