
— Знаете, — сказала старушка, моргая розовыми, как у попугая, без ресниц, веками, — во всем нашем городе они только двое разговаривали на идише. Остальные забыли. Даже я еле помню.
Она повернула сморщенное личико к попугаю и сказала пару непонятных слов. На идише, догадались все в комнате и даже привстали с мест, ожидая, что ответит попугай.
Попугай совсем по-еврейски, с мировой скорбью в круглых глазах, посмотрел на них и, ничего не ответив, сдвинул, как занавески, розовые пленки на глазах.
Гарри листал старый альбом в малиновом бархатном переплете, с залысинами в местах, где их касались пальцы. Рыжая Барбара через его плечо разглядывала фотографии, пожелтевшие, в трещинах. Здесь был и дед с бородой, в черной фуражке-картузе, какие носили в ту пору в Российской империи, и бабка в черном платке, по-крестьянски повязанном под подбородком. И мать Гарри, нынешняя миссис Гомес, — маленькая пухлая девочка со светлыми локонами и в юбке колоколом, в ту пору не подозревавшая, что есть такая болезнь по названию ишиас.
Все свое имущество покойная завещала еврейской общине, а так как в основном это был хлам, то порешили пригласить сюда эмигрантов из СССР — пусть выберут, что им приглянется. Родственники согласились взять лишь по какому-нибудь незначительному предмету на память. Как сувенир. Гарри остановил свой выбор на медном подсвечнике-меноре, куда вставляют на Хануку восемь свечей и каждый день зажигают по одной. Менора была прошлого столетия, из Восточной Европы. Из багажа деда.
Все брали по одной вещи. И Барбаре тоже захотелось что-нибудь взять.
— Можно попугая? — попросила она Гарри, неуместно блеснув порочными глазами.
Он усмехнулся, пожал плечами:
— Мало тебе хлопот? Возьми.
И стал думать об оставленных дома делах, о предстоящих переговорах с инвеститорами из Торонто, приезд которых он из-за похорон передвинул на один день.
Как попугай перенес перелет из Нью-Йорка в Кливленд, они не знали: он ехал в своей клетке в багажном отделении самолета.
