
— Вот здорово, — говорит Дэвид, и они вытаскивают камеру из машины. Мы с Анной вылезаем следом, размяться; Анна закуривает сигарету. Она в лиловой свободной рубахе и белых брюках клеш, на них уже пятно машинного масла, я ей говорила, надела бы какие-нибудь джинсы, но она считает, что джинсы ее полнят.
— Кто же это построил, надо же, столько труда, — говорит Анна, но я не знаю, знаю только, что Бутылочный дом всегда здесь был, окруженный со всех сторон заболоченным ельником, — как чудо природы, эдакий несуразный памятник безвестному фантазеру, может быть, ссыльному, а может, добровольному затворнику, как мой отец; он, должно быть, и выбрал нарочно это болото, потому что больше нигде не мог бы осуществить мечту своей жизни: поселиться в доме из лимонадных бутылок. По ту сторону стены — нечто вроде газона с густым бордюром бархатцев.
— Классно, — говорит Дэвид. — Просто здорово.
Одной рукой он обнимает за плечи Анну и на минутку одобрительно прижимает, будто Бутылочный дом — ее личная заслуга. Мы снова садимся в машину.
Я смотрю в боковое окно, как на экран телевизора. Но больше до самой границы ничего не узнаю. Граница обозначена щитом с надписью: «Добро пожаловать!», на одной стороне по-английски, на обратной — по-французски. В щите светятся дырочки от пуль, ржавые по краешкам. Так всегда было, осенью щит служит мишенью проезжим охотникам, сколько раз его ни заменяли и ни закрашивали, дырки появляются все равно, можно подумать, что они не пулями пробиты, а образовались сами собой, по своей внутренней логике, или же это болезнь, вроде плесени или чирьев. Джо хочет снимать щит, но Дэвид говорит:
— Да ну, на кой черт.
Теперь мы на моей родной земле, за границей. У меня сжимается горло, как когда-то, когда я убедилась, что люди могут произносить слова, и я их слышу, но они ничего не значат. Глухонемым проще. Они, когда просят милостыню, протягивают карточки с рисованным алфавитом. Правда, все равно надо знать правописание.
